Эти бедные селенья,
Эта скудная природа —
Край родной долготерпенья,
Край ты русского народа.
Не поймет и не заметитГордый взор иноплеменный,Что сквозит и тайно светитВ наготе твоей смиренной.
Удрученный ношей крестной,
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде Царь небесный
Исходил благославляя…
И вот чего чаял он в будущем этому краю смирения и долготерпения, вот с какими стихами обращался поэт к России во время последней Восточной войны, когда почти вся христианская Западная Европа в союзе с мусульманами и во имя цивилизации домогалась нашего уничижения и гибели:
…Ложь воплотилася в булат, —
Каким-то Божьим попущеньем,
Не целый мир, но целый ад
Тебе грозит ниспроверженьем.
Все богохульные умы,
Все богомерзкие народы
Со дна воздвиглись царства тьмы —
Во имя света и свободы!
Тебе они готовят плен,
Тебе пророчат посрамленье,
Ты – лучших будущих временГлагол, и жизнь, и просвещенье!
Россия – глагол, просвещенье, жизнь человечества лучших будущих времен… Так вот к какому чаянию привело Тютчева двадцатидвухлетнее воспитание в европейской умственной школе! Так вот на что послужили ему все дары западного просвещения!.. Только на удобрение почвы для взращения русской самостоятельной мысли, только на оправдание и укрепление врожденного чувства любви к России!.. Здесь опять нельзя не поразиться совпадением стихов Тютчева в основных тонах с стихами Хомякова – двух поэтов, так мало сходных своей личной судьбой. Припомним стихи Хомякова:
И другой стране смиренной,
Полной веры и чудес,
Бог отдаст судьбу вселенной,Меч земли и гром небес!
Или:
И вот за то, что ты смиренна,
Что в чувстве детской простоты,
В молчанье сердца сокровенна
Глагол Творца прияла ты,
Тебе он дал свое призванье,
Тебе он светлый дал удел.
Далее:
Твое все то, чем дух святится,
В чем сердцу слышен глас Небес,
В чем жизнь грядущих дней таится,
Начало славы и чудес!
О, вспомни свой удел высокий,
Былое в сердце воскреси,
И в нем сокрытого глубоко
Ты духа жизни допроси.
Внимай ему – и все народы
Обняв любовию своей,
Скажи им таинство свободы,
Сиянье веры им пролей.
И станешь в славе ты чудеснойПревыше всех земных сынов,
Как этот синий свод небесный,
Прозрачный Вышнего покров!
Но если в Хомякове, человеке, жившем в церкви, по выражению Ю. Ф. Самарина (в его предисловии к богословским сочинениям Хомякова), такое отношение к христианским свойствам русского народа и к хранимой народом истине веры вполне понятно, то тем труднее объяснить подобное явление в Тютчеве, жившем, по-видимому, совершенно вне церкви, во всяком случае, вне церковной бытовой русской стихии, развившемся умственно и нравственно в чуждой, враждебной России, европейской среде. Особенно странным кажется это теплое сочувствие к той нравственной стороне русской народности, которая менее всего ценится, и особенно мало ценилась в то время, людьми западноевропейского образования, склонными чествовать красивую гордость и нарядный героизм, но уже никак не «смирение»… Но в Тютчеве оно объясняется отчасти психологически: мы уже постарались выше охарактеризовать его внутренний душевный строй указали на присутствие в нем самом смирения и скромности не как сознательно усвоенной добродетели, а как личного, врожденного и как общего народного свойства. Мы видели также, что поклонение своему я было ему ненавистно, а поклонение человеческому я вообще представлялось ему обоготворением ограниченности человеческого разума, добровольным отречением от высшей, недосягаемой уму; абсолютной истины, от высших надземных стремлений, – возведением человеческой личности на степень кумира, началом материалистическим, гибельным для судьбы человеческих обществ, воспринявших это начало в жизнь и в душу. Этот взгляд проведен им как философское убеждение во всех его блестящих французских статьях, о которых мы упомянули выше, – и он же как нравственный мотив, как Grundton звучит и во всей его поэзии. Вот эта-то психическая особенность Тютчева, признанная и оправданная его глубоким умом, наукой, знанием, она-то и оградила его духовную самобытность и не только сохранила в нем русского человека, но еще дала ему возможность уразуметь русские народные нравственные идеалы, вынести и пронести их в себе на чужбине, без всякого непосредственного на него воздействия русского быта, из самого котла европейской цивилизации, сквозь все обольщения западной жизни, сквозь всю одуряющую суету светской среды, сквозь все блуждания личного нравственного бытия… Он не изменил им ни мыслью, ни сердцем в течение всей остальной половины своего существования. Вся его умственная деятельность в России была только дальнейшим развитием и исповеданием тех начал и взглядов, которые мы очертили и которые в главных своих основаниях выработались у него за границей. Ничто не раздражало его в такой мере, как скудость национального понимания в высших сферах, правительственных и общественных, как высокомерное, невежественное пренебрежение к правам и интересам русской народности. Его ирония, обыкновенно необидная, становилась едкой; он сыпал сарказмами в речах и стихах:
Напрасный труд!
Нет, их не вразумишь! —
так гласила одна его напечатанная импровизация:
Чем либеральней, тем они пошлее!
Цивилизация – для них фетиш,
Но недоступна им ее идея.
Как перед ней ни гнитесь, господа,
Вам не снискать признанья от Европы:
В ее глазах вы будете всегда
Не слуги просвещенья, а холопы!